Выдержки из обсуждения книги Б. Н. Миронова «Социальная история Росии периода империи (XVIII – начало ХХ в.)»

 

 Журнал «Отечественная история». 2000. № 6. С. 43-93.

 

Валентин Шелохаев:

 

Перед нами - либерально-консервативная интерпретация истории взаимоотноше­ний власти и общества в имперской России, причем Б.Н. Миронов в этом направлении продвинулся еще правее, чем обильно цитируемый им В.А. Маклаков. Поскольку автор, видимо, осознает опасности абсолютизации одной из возможных альтернатив общественного развития, одновекторного моделирования и прочтения социальных и политических процессов, постольку неслучайны и встречающиеся в книге противо­речия, разного рода оговорки.

Однако они все же не коррелируют сути общей авторской концепции. Склады­вается впечатление, что автор, исходя из гегелевской идеи, убежден в том, что "каждая стадия в развитии российской государственности была необходима и полезна для общества в свое время и соответствовала политическим представлениям своей эпохи" (II, 176). Неоднократно подчеркивая лидирующие ролевые функции автори­тарного режима, автор также уверен в том, что проводимая им политика соответ­ствовала государственным и общественным интересам. Единственный и серьезный просчет самодержавия он усматривает в том, что предложенный царизмом темп мо­дернизации явно опережал возможности и готовность к переменам широких народных масс, которые "во имя восстановления попранных ускоренной модернизацией тради­ционных устоев народной жизни" приняли участие в антимодернистской Октябрьской революции 1917 г. Правда, народные массы принимали участие и в революции 1905-1907 гг., и в Февральской революции 1917 г. Но их автор, по-видимому, все же не считает антимодернистскими.

 

Даниэл Филд:

 

России, как считает Б.Н. Миронов, требовалось сильное государство, чтобы пре­одолеть асимметрию в культурном уровне образованного общества и народа. Поэто­му он выступает, особенно во втором томе, защитником императорского режима. В результате в главах 8-10 социальная история уступает место политической. Суть защиты состоит в том, что законность, а не произвол все больше определяла характер режима и "работу самого механизма государственного управления" (II, 140); "о рос­сийском государстве между 1830-ми гг. и 1906 г. можно говорить лишь как о право­мерном, а с 1905-1906 гг. - как о правовом де-юре, но де-факто только приближав­шемся к правовому" (II, 21). Основные законы 1906 г. были, по мнению Миронова, настоящей конституцией, несмотря на то, что они сохраняли самодержавную власть императора. Правда, государство уступало новому неохотно "и имело на это мо­ральное и политическое право. Кого представляли радикалы и либералы? До начала XX в. большей частью самих себя, т.е. горстку людей" (II, 178). Защита Миронова распространяется даже на Александра III. При нем Великие реформы "трансфор­мировались и корректировались" (II, 154), и это было целесообразно, ибо реформы "опережали уровень социально-политического развития России" (II, 27-28). Царство­вание его "являлось своего рода инкубационным периодом, который готовил бурные перемены следующего царствования" (II, 223). Получается, что в память об этом царствовании вместо конной статуи императора следовало бы поставить курицу?

Миронов признает "изъятия" из законного порядка, но доказывает их необходи­мость. Государственный переворот 3 июня 1907 г. "ставил целью создать такое пред­ставительство, которое могло эффективно работать в рамках действующих законов. Закон никого не лишил избирательных прав (!)", а обеспечил "стабильность Думы", закрыв доступ туда для многих "полуграмотных крестьян, не способных к законо­дательной работе" (2, 160). Вообще «закон нарушался главным образом в отношении нелояльных лиц, но в отношении простых "обывателей", составляющих около 99% всего населения, как правило, соблюдался» (II, 171). Беда в том, что законность, кото­рая соблюдается "как правило" или когда удобно власть имущим, - это не законность. Одно из основных положений "Социальной истории России" гласит: "Российское само­державие являлось лидером модернизации, бесспорным проводником экономического, культурного и социального прогресса в стране" (II, 227). Это в самом деле бесспорно, хотя при Александре II цензура, "по мании" царя, и запретила слово "прогресс". Но в качестве защитника Миронов не признает противоречий и зигзагов в этом лидерстве.

Преуменьшая произвол самодержцев, Миронов также преуменьшает произвол помещиков. «Крепостные отношения, - пишет он, - несмотря на всю их жесткость, строились все-таки на законе и обычае, а не на произволе, как часто изображается, -отсюда и происхождение термина - "крепостное право", а не "крепостное бесправие"» (II, 285, ср.: I, 277). Это игра слов и шаткая этимология. По мере того, как "обычай" равнялся "давности", он и был основой крепостного права, но Миронов понима­ет обычай как развернутое и многосложное выражение народного правосознания. Крепостное право имело полную санкцию закона, но это вряд ли обозначает ту "законность", о развитии которой пишет Миронов. И правительство лишь слабо ста­вило крепостное право в рамки закона.

Таким образом, в борьбе против "негативизма" Миронов не раз переходит пределы своей науки в сторону той тенденциозности, за которую он справедливо упрекает дру­гих….

 

Владимир Булдаков:

 

Не скрою, больше всего раздосадовали меня авторские рассуждения о "нормаль­ности российского исторического процесса" (выделено Б.М., I, 17). Все до XX в., и не только в России, было "нормальным" в смысле естественности. Но "вдруг", в резуль­тате неупорядоченного роста народонаселения, с одной стороны, "успехов" столь же неуправляемого индустриализма - с другой, природоестественная ритмика челове­ческого развития нарушилась. Результат - невиданный со времен Средневековья разлив утопий. Потом некоторым деятелям в преддверии или посреди мировой войны показалось, что человечеству пора перейти от этого к автотрофному, выражаясь словами В.И. Вернадского, т.е. независимому от окружающей среды, существованию. Как реакция на мировые потрясения появились идеи ноосферы, пневматосферы (П.А. Флоренский) или психосферы (А.Л. Чижевский)- вполне изоморфные в своем существе ("мыслезем", по В. Хлебникову). Другие авторы назвали грядущий мир антропоморфным. Что за этим последовало, хорошо известно.

…Легко заметить, что вся конструкция эволюционных достижений России у автора базируется - и это до сих пор общий порок нашего обществоведения - на европоцен­тристской модели развития. Отсюда и странновато выглядящие "сравнительные" таб­лицы в конце второго тома. Компаративизм, конечно, не грех, а один из инструментов познания. Но какая его форма приемлема для историка? Мне кажется, что последнему для начала стоило бы вспомнить, что в России и хоронить-то по-европейски не скоро научились, не говоря уже о незабытой привычке справлять нужду в лопухах. Откуда известно, что Россия есть продолжение Европы в смысле изоморфности социокультурного пространства?

…Читая Миронова, порой кажется, что имеешь дело не с самостоятельным исследо­ванием, а с проповедью казенно-приказного эволюционизма. Слов нет, государствен­ность в России чаще оказывалась "умнее" общественности. Но, во-первых, власти -и православной, и народной - полагалось быть таковой по определению (самодер­жавный принцип требует этого; народ готов сделать "скидку на дурость" лишь для отдельного, причем "безобидного" правителя). Во-вторых, поскольку ей приходилось постоянно (по штату) заниматься поддержанием видимости собственной состоятель­ности, то рано или поздно она не могла не совершить роковой ошибки. Следователь­но, спасти себя власть могла только путем такого расширения диалога с обществен­ностью, такого воспитания народа, которые во все большей мере страховали бы всех от Смуты. Но это означало одновременно, что власть должна встать на длительный путь постепенной самоликвидации. Смысл реформ в России мог состоять только в воспитании народа (а не в "улучшении его положения", "приумножении богатства" и т.п.). Задумывались ли российские самодержцы об этом? Способна ли была к выполнению подобной задачи бюрократия? Если нет, то что же можно было ожидать от народа?

Миронов постоянно что-то сравнивает. Это, разумеется, не является лишним для исследователя. Скажем, если известны идеи В.О. Ключевского о роли колониза­ционного фактора в истории России, то почему бы не вспомнить о роли подвижной границы  в истории США? Заключение, однако, получается у автора более чем скромным. Оказывается, что все зависит от того, "кто и когда колонизовал новые земли, какой общественный и экономический быт там заставали переселенцы, какой тип социальных отношений и какой образ жизни приносили они с собой". Но тем не менее в России, как и в США, на подвижной границе пришельцы были вынуждены рассчитывать только на свои силы. А в конечном итоге "подвижная граница как в США, так и в России способствовала формированию экономических районов, находившихся на разных стадиях экономического развития" (I, 52).

Услышав такое, обычно говорят, что гора родила мышь. Позвольте, но разве не известно, что за спиной казаков, а затем и крестьян, двинувшихся в Сибирь и Сред­нюю Азию, стоял и инстинкт многовекового освоения новых земель, и мощь патер­налистской власти, а американские пионеры - в значительной степени изгои Европы -впервые оказались наедине с непринимающими их культурно-гетерогенными сооб­ществами? Напоминать о том, что колонизация происходила не просто на различных континентах, в разных природно-климатических и демографических средах, что в нее были включены люди совершенно разной психоментальной породы, и вовсе неловко. Неужели автору, кое-где ссылающемуся на М. Фуко, все еще не ясно, что любая формально-правовая упорядоченность является следствием настолько интенсивного использования "универсального" языка силы (в американском случае вплоть до гено­цида), что воспринятый от победителя закон становится для побежденного единствен­ной гарантией выживания?

…Читая книгу, узнаешь, между прочим, что Россия была на редкость этно- и веро­терпимой, и даже в русской армии было до 11% неправославных офицеров (1, 33). Действительно, сведения интересные. Но проще было бы обратить внимание на то, что к апрелю 1914 г. этнических немцев (включая православных) было среди гене­ралов русской армии свыше 20% (см.: Меленберг А.А. Немцы в российской армии накануне Первой мировой войны // Вопросы истории. 1998. № 10. С. 128-129). Бесполезно искать среди них будущих изменников или предателей. Это были преданные монарху профессионалы. Но вот только со временем среди солдат рас­пространилось повальное убеждение, что их ведут в бой "предатели", что и породило вспышку первоначального революционного насилия…

 

Павел Зырянов:

 

Но вот что ему (Б. Н. Миронову – ред.) действительно, на мой взгляд, не свойственно, так это любовь к фактам как таковым, к их прихотливой игре, к несистематизированному течению событий. Нет, у Миронова всё заорганизовано, на всё надета схема, всюду дисциплина. Если факты начинают "упрямиться", их либо изгоняют, либо поворачивают тем боком, который не "выпирает". Я не помню, чтобы на протяжении всего двухтомного произведения встретилась яркая психологическая характеристика какого-нибудь исторического деятеля. Лица только на форзацах, в тексте же - социологизированные человеческие массы. Пожалуй, только для себя автор оставляет право на яркость и индивидуаль­ность…

В оценке перспектив эволюционного развития России Б.Н. Миронов, безусловно, относится к числу "оптимистов". Он считает, что модернизация России шла нормально и к 1917 г. были достигнуты решающие успехи (потом, правда, из-за военных неудач что-то испортилось, но это уже другой период, пусть в нем другие и разбираются). "Привилегии по уплате налогов дворянство потеряло, - пишет автор. - Таким обра­зом, к 1917 г. дворяне утратили юридически все свои сословные права" (I, 95). Но ведь, не говоря уже о Дворянском банке, дворянство, например, не уплачивало волостных сборов, которые почти целиком шли на общегосударственные нужды (полиция, почта, дороги, землеустройство). В 1905 г. волостные расходы составили 27,8 млн руб. И в значительной степени дворянство провалило волостную реформу именно из-за нежелания участвовать в них. Не обращая внимания на этот факт, автор уверенно говорит о "юридической и фактической ликвидации привилегий дворянства" (I, 141). Между тем проект уездной реформы тоже был провален, и руководителем уезда оставался предводитель дворянства, исполнявший эту роль крайне плохо. И никто не отменял требований закона, чтобы земские начальники назначались из дворян, предпочтительно местных...

В оценке столыпинской аграрной реформы Миронов - крайний "оптимист". И характерно то, что он почему-то не задается вопросом: что же было экономически эффективнее в русских условиях - передельная община, беспередельная черес­полосная или те крошечные хутора и отруба, которые фабриковало ведомство Кривошеина? Автор исходит только из противопоставления личной собственности (относя к ней и надел в непередельной общине) и общинной. И совершенно серьезно подсчитывает число крестьян, недовольных общинными порядками, доводя его аж до 56% (I, 482). Вопрос же о том, из кого состояли эти "недовольные", совсем не ставится. А между тем многие из "недовольных" давно проживали в городе. Вышел столыпинский указ - вспомнил "недовольный", что в родной деревне у него остался заброшенный надел. Поехал туда, укрепил его, тут же продал - и попал в статистику Миронова. И почему-то самая пролетаризированная беднота была "недовольна" общиной, ибо она в первую очередь из нее и выходила (не зря же процент укрепившихся больше процента укрепленной земли). А "крепкие мужики" почему-то оставались в общине. Вообще же в конкретной обстановке грань между "довольным" и "недовольным" была очень зыбкой. Надо отдать крестьянину одну или две лишние "души", - и он "недоволен" общинными порядками. Прибавились в семье дети, а у соседа оказалась лишняя полоса - и вчерашний противник общины ставится ярост­ным ее приверженцем, требуя передела. Крестьяне ведь не были доктринерами…

 

Александр Шевырев:

 

…Смелость автора при обращении к статистике порой вызывает сомнения. Миронов любит прибегать к построению длинных динамических рядов (от XVII в. до 1917 г.), которые видятся ему одним из самых серьезных аргументов в историко-социологическом анализе. Но степень достоверности обрабатываемых данных, думается, не слишком велика, особенно когда речь идет о XVII или первой половине XVIII в. (не говоря уже о XV в.). В силу этого весьма трудно говорить о сопоста­вимости статистического материала на протяжении больших отрезков времени…

Еще один недостаток статистического анализа в труде Миронова видится в произвольности в некоторых случаях критериев стратификации различных со­циальных групп. Так, дворянство первой половины XIX в. он делит на три группы по числу принадлежавших им крепостных душ. Рубежом между бедным и средним дворянством служит число 20, а между средним и богатым - 100. Таким образом, к страте крупного дворянства относятся как владельцы 100 с небольшим душ, так и помещики, обладавшие во 100 крат большим состоянием, чем их собратья по страте. Думается, что реально положение владельца 120 душ было гораздо ближе к состоя­нию обладателя 20 крепостных, чем к положению латифундиста, имевшему в своих имениях до 10 000 крестьян (тот же Дубровский, владевший 70 душами, т.е. принад­лежавший, по Миронову, к верхнему слою средней страты, однозначно зачисляется Пушкиным в бедные помещики).

На мой взгляд, главный недостаток "нарративного" ракурса исследования заклю­чается в том, что анализу материала и умозаключениям автора почти всегда предшествует определенная схема. Теория модернизации при всей своей логичности и стройности страдает почти теми же недостатками, что и формационная теория Маркса. Она точно так же телеологична и в силу этого выводит смысл истории за пределы самой истории. И точно так же, как формационная теория, она не в со­стоянии объяснить смысл советского периода в русской истории.

"В целом дистанция между Западом и Россией в экономической и культурной сферах сократилась", - утверждает Миронов, подводя итоги исторического развития страны на исходе XX в. Но если посмотреть на путь, проделанный российским обществом за советское время, то он окажется огромным, но в то же время ни один из социальных процессов, начатых в императорский период, не был завершен. Более того, если по-прежнему смотреть на все эти процессы как на линейные, то придется признать, что во многих отношениях Россия вступила в постсоветский период на тех отметках, на которых она приостановила свое движение в октябре 1917 г. Неравно­мерность развития отдельных сфер общества присуща всем странам, утверждает автор, но тут же оговаривается: "Россия по степени этой асимметричности побила все рекорды" (II, 335). И здесь уместно поставить вопрос: а укладывается ли эта исклю­чительная асимметричность в рамки "нормальности" исторического процесса, т.е. в рамки идеальной модели, признаваемой "нормальной"? И позволяет ли она современ­ному россиянину надеяться на "симметричное" достижение благ цивилизации: и благо­состояния, и правового государства, и гражданского общества?

 

Джон Бушнелл:

 

…Однако  в его (Б. Н. Миронова – ред.) рассуждениях слышен порой голос гегельянца-государственника. Он полагает, что в целом путь общественного и политического развития, которым Россия следовала с XVIII по XX в., был для нее и наилучшим, и единственным. Что существует, то и должно быть. Например, Миронов утверждает, что по крайней мере до 1860-х гг. Россия была не готова к конституционализму, так как дворянская аристократия доминировала бы в любой конституционной системе. Такова была партийная линия российских чиновников-реформаторов, что само по себе уже дает повод для скептицизма. Разумеется, любой из предложенных в 1730— 1860-х гг. конституционных проектов отдал бы значительную политическую власть в руки аристократии, но что с того? Политическое развитие России пошло бы по другому пути, и он не обязательно оказался бы худшим. Мироновская идея о раз­вивавшемся общественно-политическом равновесии не оставляет места альтернати­вам и случайностям.

Государственник Миронов задним числом выражает последовательное одобрение политическим мерам, направленным на поддержание твердого контроля со стороны центра, таким, как контрреформы Александра III и сильная исполнительная власть думской монархии (II, 228). Однако если, с одной стороны, "народ был не готов к парламентской демократии", то с другой - образованная общественность была не готова долее терпеть антилиберальный авторитарный режим. Да и народ, несмотря на свой монархизм и неготовность к парламентской демократии, наводнял I Думу своими наказами. Ставка на авторитаризм в конце концов провалилась. Разве не было бы разумней, если бы в 1906 г. царь уступил Думе и назначил ответственных министров?

…Миронов отрицает значение промыслов и отходничества до конца XIX в. Однако уже в XVIII в. в отдельных местах крестьяне были активно вов­лечены в несельскохозяйственную экономику. Например, основание Санкт-Петер­бурга преобразило экономику всего северо-западного края. Десятки тысяч отход­ников работали на строительстве столицы, на рытье и починке каналов, связывавших ее с Волгой и т.д. Тысячи крестьян участвовали в генерированной Петербургом торговле. Весьма вероятно, что вовлечение крестьян в торговлю и промыслы вело к уменьшению размера семьи (См.: Семевский В.И. Крестьяне в царствование императрицы Екатерины П. Т. 1, СПб., 1903. С. 320). Участие в торговле и промыслах, безусловно, знакомило крестьян и с городскими обычаями. В 1792 г. Владимир Орлов так указывал бурмистру одного из своих поместий в Ярославской губернии: "Рапортом твоим от 2 августа доносишь, [что] многие из крестьян молодых начали брить бороды, ходить в немецком платьи, последнее делают и жены их. Примечание твое нахожу дельным, что сие введет в лишнюю роскошь да и в мотовство. А как до сего они оного не делали, то и приказываю запретить обоим полам носить немецкое платье, а мужскоему брить бороды, за чем тебе накрепко смотрить" (РГАДА, ф. 1273, оп. 1,ч. 1,д. 523, л. 51-52 об.).

Изменения, по мнению Миронова, демонстрирующие движение крестьянства от традиции к модернизму, происходили на столетие раньше, чем он предполагает, по крайней мере на обширной территории между Москвой и Петербургом…

 

Юрий Тихонов:

 

Б.Н. Миронов вступает в полемику с Н.И. Павленко, Л.В. Миловым и другими сторонниками "географического детерминизма" (1, 56-61). Он признает воздействие географического и демографического факторов на социально-экономические процес­сы в России, но считает, что их своеобразие прежде всего "было делом рук человеческих, а не стихийных сил природы". Однако конкретно воздействие "рук человеческих" в книге не раскрывается. Поднятая в монографии проблема воздействия геогра­фической среды на социально-экономическое развитие России требует дальнейшего изучения. Ее решение связано не в последнюю очередь с конкретным изучением крестьянского хозяйства в ХУП-ХУШ вв. По этой теме исследовательских трудов написано еще очень мало. А без представления о хозяйственных возможностях сельского жителя - земледельца и животновода - невозможно всесторонне охарактеризовать крепостническую систему как фактор российской социальной истории.

Трудно согласиться и с утверждением автора, будто среди факторов территориаль­ной экспансии причины геополитические, стратегические доминировали над эконо­мическими. Для XVIII в., когда Россия выходила к берегам Черного моря, овладение обширной лесостепной и степной черноземной полосами, движение на юг диктовались как интересами безопасности, так и необходимостью хозяйственного устроения. Страна не могла развиваться в территориальных рамках Нечерноземья. К тому же при постоянных нападениях крымских татар и других кочевников вообще было невозможно заниматься земледелием в окраинных уездах. Земледельческое освоение территории и вывоз зерна через черноморские и азовские города вывели хозяйство России еще при крепостном режиме на новую высоту…

В книге поставлены важнейшие вопросы о доходности труда крепостных крестьян, о сравнении количественных показателей хозяйственной деятельности помещичьих и казенных крестьян. Автор полагает, что при росте помещичьих доходов от эксплуа­тации крепостных в XVIII в. и позже труд барщинных крестьян оказывался более производительным (по некоторым оценкам, вдвое), чем труд оброчных, что строгий надзор в помещичьих имениях обеспечивал большую отдачу (а значит, и доходность) крестьянского труда в сравнении с казенной деревней (I, 394-395). Однако следовало бы учесть, что крестьяне всемерно сопротивлялись надзору, а это вело к увеличению численности надзирателей, содержание которых уменьшало доходность пашни. Сам Миронов приводит сравнительные показатели числа наказаний для начала XIX в.: крестьяне-барщинники наказывались гораздо чаще, чем оброчные (I, 405).

В упрек Миронову можно поставить некоторую непоследовательность во взглядах на значение крепостничества и его воздействия на российскую социальную историю. Он приходит к важнейшему выводу: "Крепостное право охватывало все общество снизу доверху, от крестьянской избы до императорского дворца, оно пронизывало все государственные институты" (I, 413). Это положение объясняет все особенности общественной жизни и позволяет более верно познать все ее стороны. Порядки в помещичьих имениях оказывали прямое или косвенное воздействие на всю страну в целом. В этом смысле социально-экономический уклад дворянской усадьбы и имения оказывался господствующим. Тем более странным выглядит объяснение автором при­чин "малой результативности крестьянской экономики". Главной из них он считает "такую трудовую активность, целью которой было удовлетворение элементарных материальных потребностей" (I, 401). Спрашивается, разве могли быть иные мотивы у закрепощенных, бесправных, находящихся в тяжком угнетении от помещиков и госу­дарственного аппарата крестьян? Именно крепостное право во всех его проявлениях являлось причиной низкого уровня хозяйственного развития России XVIII-XIX вв. Внеэкономическое принуждение (особенно на барщине) не могло дать значительных результатов. Напротив, оно подавляло стремление к производительному труду, глу­шило инициативу и предпринимательство. Крепостной режим обрекал на застой и крестьянское, и усадебное хозяйства. В обстановке традиционности и консерватизма тонули попытки нововведений и рационализации отдельных помещиков-землевла­дельцев (I, 403). Положение автора о том, что в России уже в 1760-1770 гг. возник единый национальный рынок (I, 71), противоречит теоретическому пониманию проб­лемы и конкретному материалу. Господство крепостничества, внеэкономического принуждения, отсутствие свободы передвижения и хозяйственной деятельности у большинства сельских жителей затрудняли даже простейшие товарно-денежные отношения, особенно в аграрной среде.

По Миронову, "экстенсивный путь развития экономики был неизбежным для России, более того - оптимальным". Мне же представляется, что для российской действительности XVIII столетия главными причинами господства экстенсивного зем­леделия нельзя считать избыток земли, недостаток труда и капитала. Все упиралось в крепостное право, крепостной режим, барщинную систему, всевластие помещиков над крестьянами, в том числе и в сфере крестьянского труда, и крестьянских хозяйст­венных интересов. Именно отсюда проистекали у русского крестьянства отсутствие мотивов накопления, недостаток бережливости, неуважение к собственности и т.д…

 

Нина Пиотух:

 

Б.Н. Миронов ссылается на мнения социобиологов, полагающих, что "среда обита­ния оказывает влияние на социальные процессы, ...социальное поведение и социаль­ную и этническую психологию, но... отнюдь не решающее". Не будем, однако, забывать, что социобиологи имеют дело с современностью, когда влияние окружаю­щей природной среды опосредовано множеством промежуточных инстанций. Следо­вало бы принять во внимание, что, во-первых, чем дальше в глубь веков, тем влияние природно-климатических условий прослеживается сильнее, а во-вторых, теории, созданные для современных условий, никак не годятся для применения к более отда­ленным временам без каких-либо, зачастую очень существенных, корректировок. Плотность населения, конечно же, является важным фактором, но этот фактор действует только при определенных условиях и является, строго говоря, фактором второго порядка. К примеру, детоубийство у скандинавских народов на заре их истории именно для регулирования плотности населения было обусловлено прежде всего теми природными условиями, в которых они жили. Несерьезно выглядят и возражения, приводимые автором против концепции Л.В. Милова о роли природно-климатического фактора в истории России. Эта концепция основана на огромном материале и расчетах, и любые опровержения, на мой взгляд, должны носить столь же фундированный характер. Неизвестно, например, откуда автор берет такую продолжительность страдного времени в России, как 6-7 месяцев, когда достаточно заглянуть в опубликованные владельческие инструкции ХУП-ХУШ вв., чтобы уви­деть, что цикл сельскохозяйственных работ был ограничен 5-6 месяцами: начинались они в конце апреля - начале мая, заканчивались в конце сентября - начале октября и были расписаны буквально по дням. Нет также никаких серьезных аргументов против вывода о скудном питании крестьян и недостатке их бюджета. Милов основывает свой вывод на расчетах, сделанных по материалам большого корпуса источников. Если его расчеты верны и тем не менее нация не вымерла при таком питании, значит, нужно искать ответ на вопрос "почему", а не выставлять наши современные представления о том, что при рассчитанном режиме питания нация должна была бы вымереть, в качестве основного возражения.

Неправомерна и ссылка Миронова на страны Скандинавии, которые находятся на ином уровне общественного развития, чем Россия, хотя природные условия там, по его мнению, более суровые. Во-первых, климат скандинавских стран более мягкий (для этого достаточно заглянуть в прекрасно составленное описание климата евро­пейского континента в монографии А.В. Дулова). Во-вторых, недостаток сельскохо­зяйственных угодий привел к широкой миграции населения Скандинавского полу­острова на территорию Западной Европы и Великобритании, т.е. и в этих странах природные условия имели определенные последствия. Русское государство XIV-XVII вв. находилось в стороне от мировых торговых путей, было очень бедно природными ресурсами, как минеральными, так и сельскохозяйственными; освоение черноземных степных районов началось только при Екатерине II и фактически вышло на значимый рубеж только в XIX в.; формирование же основных черт об­щественно-социального устройства завершилось в XVII в., и в этом процессе при­родно-климатический фактор сыграл для нашей страны определяющую роль, хотя она и выражалась, говоря словами Миронова, опосредовано. Опосредованность сос­тояла в способах получения прибавочного продукта, необходимого для развития общества, единственным источником которого в традиционном, аграрном, феодаль­ном обществе является сельское хозяйство (оно и в XX в. в нашей стране развивалось экстенсивно).

 

Анатолий Аврус и Юрий Голуб:

 

…Стрем­ление доказать, что Россия не была империей в общепринятом смысле слова, что русские находились чуть ли не в худшем положении по сравнению с другими народа­ми, что они пользовались в некотором смысле даже меньшими правами, чем нерус­ские, приводит Миронова к выводам, противоречащим использованным им же фак­там и цифровым данным. Так, на с. 32-33 (I) он утверждает, что нерусские имели одинаковые с русскими возможности для карьеры, и ссылается на данные, согласно которым нерусские имели в Государственном совете 12% мест, составляли среди высших административных лиц 10-15%, среди офицеров - 11% и т.д. Но ведь нерус­ские составляли 55% населения страны, а приводимые цифры показывают, что их удельный вес среди высших администраторов и офицеров был явно не пропорциона­лен их удельному весу среди населения. К тому же автор отмечает, что большая часть нерусских на высших административных постах, в Госсовете и офицерской среде - это выходцы из прибалтийских немцев. Что же тогда оставалось на долю почти половины населения империи? Или на с. 31 (I) автор рассуждает о некоторых преимуществах нерусских перед русскими в правовом отношении: так, евреи не закрепощались, не рекрутировались в армию (а кантонисты?), получали налоговые льготы, имели более высокий удельный вес среди студентов и учащихся средних учебных заведений. Но при этом обходится молчанием черта оседлости (что это, как не форма ограничения прав?), а при определении удельного веса евреев в учебных заведениях не учи­тывается, что для крещеных евреев не было никаких процентных норм, что глав­ным отличительным признаком в империи была не национальность, а вероиспо­ведание.

 

Наталья Дроздова:

 

Социальная история России действительно демонстрирует множество сходных тенденций с Западом. Но в России имели место явления, определявшие основы ее социального строя, которые отсутствовали на Западе. Это и всеобщее закрепощение так обстоятельно исследуемое в работе Миронова, и уравнительно-передельный ха­рактер общины. Российское самодержавие как тип власти также существенно отли­чалось от абсолютистского государства на Западе. И прежде всего это касалось его взаимоотношений с институтом Церкви. Миронов же считает, что доминирующей тенденцией было сходство, а все то, что в императорский период считалось националь­ной спецификой русских, несколькими поколениями ранее встречалось в других евро­пейских странах. Но сходство само по себе еще ничего не доказывает. Явления могут быть похожими, но при этом не иметь ничего общего. Историческая компаративисти­ка пока находится в стадии становления, и чтобы реализовать принцип сопоставимос­ти, нужны точные инструменты и средства. В свою очередь на Западе существовали институты, которых не было в России. Одним из важнейших являлся комплекс институтов феодализма и феодального права, имевший принципиальное значение в процессе трансформации Запада от традиционного общества к современному.

Как известно, институты могут возникать спонтанно или привноситься извне путем сознательного их конструирования или заимствования. В этой связи сразу же встает вопрос об истоках социальной модернизации в России: имела ли она внутренние корни или основные современные институты, в том числе и конституционализм, заимство­вались? Миронов, с одной стороны, солидаризируется с П.Н. Милюковым в том, что европеизация России не есть продукт заимствования", а неизбежный результат внутренней эволюции. С другой - фактически утверждает обратное, выдвигая поло­жение о нарушении "естественности и органичности социального развития России" реформаторскими начинаниями правительства, ломке и перестройке "крепкого еще старого порядка по западноевропейским образцам". Образ молодой России, повторяющей ошибки старшего, весьма привлекателен, хотя и сам автор утверждает, что иногда Россия настолько сильно отличалась от Европы, что ее "европейский фундамент трудно было разглядеть". Но когда именно? Как долго? От Европы какого периода? На сколько десятилетий или веков "опаздывала" Россия?

…Логика Миронова такова: потребительский менталитет имеет следствием низкую трудовую активность, что ведет к бедности и экономической отсталости, которые лежат в основе владель­ческого крепостного права. Но здесь возникает несколько возражений. Прежде всего при формулировке вопроса, очевидно, имелось в виду только владельческое крепост­ное право, так как к закрепощению остальных сословий крестьянский менталитет вряд ли имеет отношение. Кроме того, если сравнивать с Западной Европой, то в Рос­сии период даже самого продолжительного по времени владельческого крепостного права был явно короче. Наконец, очень важен вопрос о "потребительском мента­литете" крестьянства.

 

Людмила Данилова:

 

Генеральной идеей, пронизывающей все разделы книги, является рассмотрение российского исторического процесса с рубежа Средневековья и раннего Нового времени как движения от общности (естественной или соседской) к обществу, которое практически сразу же представляется в виде находящегося в процессе становления гражданского общества, что вызывало соответствующие изменения в характере государственности… Однако ее реализация в книге далеко не бесспорна. В частности, автор утверждает, что российские сословия поэтапно, одно за другим, асинхронно и асимметрично, причем, с большим разрывом во времени включались в указанный процесс и что даже в начале XX в. "крестьянская община, мещанская, ремесленная и купеческая корпорации, а также дворянское общество представляют собой как бы три стадии развития социальной органи­зации" (I, 523). Подобное утверждение практически равно­значно отрицанию целостности социального организма и существования связей между составляющими его частями, подчинения их общим закономерностям. В данном случае имеет место утрата понятия "общество". Неправомерно представлять дело таким образом, будто преобразование каждой из традиционных общностей происхо­дит независимо от состояния социума в целом. На определенном историческом этапе - гражданское общество преобразуется в отдельные корпорации тради­ционного общества, а это последнее в его целостности…

Трудно согласиться с постулатом о сословном строе как о стартовой площадке восхождения к гражданскому обществу и правовому государству. Принять этот постулат можно только в том единственном смысле, что развитый сословный строй с системой представительных учреждений является последней ступенью традиционного общества, а, следовательно, преддверием нового типа социума и государственности. В действительности же становление гражданского общества и правового государства было связано не с возникновением и юридическим оформлением сословий, а с их деформацией и разложением, причем основой этого двуединого процесса служило восхождение страны на индустриальную ступень.

 

Наталья Иванова:

 

Для меня наибольший интерес в книге Б.Н. Миронова представляет характеристи­ка правового положения сословий, показ их всеобщего закрепощения и посте­пенного освобождения от "крепости" государству, сочетание сословными организация­ми и корпорациями функций сословного самоуправления и местного государственного управления и др. Вместе с тем утверждение Миронова о существовании единого городского сословия в России навеяно, как представляется, аналогией с западно­европейскими странами. Хотя попытки создать такое сословие действительно пред­принимались не только в XVIII, но и в конце XIX в., однако они так и не дали желаемого результата. Среди российских городских обывателей (как они именовались в законе) почетные граждане и купцы настолько отличались от мещан и ремеслен­ников, что представляли собой именно различные сословия (а не просто страты внутри единого сословия, как считает автор), обладая их основными признаками.

Сомнительна правомерность выведения черного духовенства за рамки единого духовного сословия в силу того, что принадлежность к нему не была наследственной. Признавая наследственность прав одним из важнейших показателей сословности, ее (как, впрочем, и другие сословные признаки) не следует абсолютизировать. Известно, что личные дворяне, личные почетные граждане и купцы также не обладали наследственностью прав. Почетные граждане не имели своей корпоративной организации. Но все остальные сословные признаки у них были налицо. В состав черного духовенства входила не только монашествующая братия, но духовные власти: митрополит, архиепископы, епископы, архимандриты, игумены и др. Однако различия прав священнослужителей, церковнослужителей, монашествующих из потомственных дворян или других сословий тоже были существенными.

Еще менее обоснованным выглядит причисление духовенства к маргинальному сословию, что противоречит характеристикам, которые дает сам же автор, говоря о ярко выраженной сословности духовенства, о том, что в первой половине XIX в. его сословные признаки развились настолько, что оно стало "самым сословным из всех сословий" (I, 104, 105).

Среди сельских обывателей из поля зрения автора выпали сословия казаков и инородцев (к последним относились вовсе не все нерусские народы России, как часто можно прочесть в литературе, а лишь бродячие и кочевые народы Севера, Сибири и Средней Азии, а также евреи в городах и местечках).

Вызывает возражение и тезис автора о том, что "крестьяне в наименьшей степени соответствовали понятию сословия", что "их можно считать полусословием и квази­сословием" (I, 123). Правда, как уточняет Миронов,"в результате реформ 1860-х гг. все категории крестьян консолидировались в единое сословие свободных сельских обывателей и постепенно стали утрачивать сословные черты" (I, 128)…

Вопросы же классообразования освещены в монографии явно недостаточно и фрагментарно. При характеристике рабочих Миронов солидаризируется с Н. Флеровским, акцентируя внимание на их крестьянском происхождении и многосторонних связях с деревней. На мой же взгляд, индустриальная часть рабочих в начале XX в. уже обладала признаками отдельного класса. Класс предпринимателей характери­зуется в работе в основном социальными источниками его пополнения, трудовой этикой, перекрестной идентификацией (интересен раздел об антибуржуазности сознания интеллигенции). Нет ясности в характеристике среднего класса (II, ср. с. 150 и 142-143). В конечном счете Миронов признает правомерность выводов зарубежных ученых о фрагментарности и незавершенности формирования российского среднего класса в начале XX в. (II, 367).

 

Станислав Тютюкин:

 

… Не скрою, что я все-таки не ожидал увидеть в масштабном (более 100 п.л.)… труде Б.Н. Миронова столь краткую - всего на несколько страниц (I, 343-345; II, 236, 238) - и крайне однобокую характеристику российского пролетариата - фигуры значимой и далеко не последней в социальной истории императорской России конца XIX - начала XX в…

Думается, что автор, возвращаясь к традиционному для западной историографии пониманию рабочих России как крестьян-рабочих, все же недооценивает то незримое разрушительное влияние, которое оказывали крупное машинное производство, город и его культура, отрыв от природы и семьи на крестьянский менталитет…

 

Михаил Карпачев:

 

По оценкам Миронова, чем сильнее (до известных пределов, конечно) эксплу­атировался русский крестьянин, тем лучше он начинал трудиться. Снижение же контроля народ немедленно использовал для развития праздности. Значит, самодержа­вие действительно руководствовалось в своей политике соображениями общего блага. Точно так же и крепостное право имело большой позитивный смысл. Доля истины в этих построениях, безусловно, есть. Но в обосновании этих тезисов автор не всегда аккуратен. Скажем, утверждения об увеличении числа праздничных дней к началу XX в. до 140 в год и о непременном отказе крестьян от работы в эти дни страдают явным преувеличением. По свидетельствам церковных авторов, зафиксированным в выпусках "Воронежских епархиальных ведомостей", крестьяне легко отказывались от отдыха в праздничные дни, если возникала такая необходимость. Рисковать урожаем мог только непутевый работник. Фактически крестьяне никогда не позволяли себе такой долгой праздности. Еще одним примером чрезмерного увлечения может слу­жить заявление автора о том, что даже в первые годы советской власти крестьяне оставались "глубоко религиозными" (II, 331). Увы, достаточно взглянуть на бесчис­ленные руины разрушенных церквей, чтобы усомниться в таком утверждении. Религиозность русских крестьян была в начале XX в. хотя и всеобщей, но отнюдь не глубокой. Она носила скорее обрядовый или формальный характер…

Спору нет, долготерпение и выносливость русского народа - фактор особого значения в социальной истории страны. Однако подобная этика - скорее не причина, а следствие народной бедности. Выведение же относительно низкой эффективности труда крестьянства из его нравственных приоритетов во всяком случае нуждается в гораздо более развернутой аргументации. Парадоксальные суждения автора о том, что барщинные помещичьи крестьяне трудились и жили гораздо лучше, чем более свободные и обеспеченные ресурсами крестьяне казенные, хороши, на мой взгляд, только своей экстравагантностью. Они не подкреплены достаточно надежными и убедительными расчетами. Сам Миронов признает, что данные по 13 губерниям сле­дует рассматривать "как весьма ориентировочные" (I, 410 и др.). Точно так же спорно суждение о том, что "дарственники" (крестьяне, получившие без выкупа четвертую часть предусмотренной для данной местности нормы надела) лучше приспособились к реалиям экономического развития пореформенного времени. Данные по Воро­нежской губернии, в отдельных уездах которой процент дарственников доходил до 40, полностью опровергают такие предположения…

…Думается, однако, что Миронов не вполне корректно рисует вектор развития взаи­моотношений самодержавия с обществом. Свое лидерство российская власть осу­ществляла не так, как на Западе. Скудость ресурсов, связанная с отсталостью эко­номических отношений, при высоких государственных потребностях побуждала само­державие проводить жесткую регламентацию общественной жизни. Государственные интересы в России всегда доминировали над общественными, иначе власть просто не смогла бы сконцентрировать в своих руках необходимые средства. Западные госу­дарства в целом выдерживали формулу, в соответствии с которой путь к процветанию страны лежал через благополучие общества. В России же власть лишь обещала обществу процветание в будущем.

 

Наталья Куксанова:

 

К сожалению, Б.Н. Миронов не раскрывает свое понимание социальной истории, ее границ и содержания, а также теоретико-методологический инструментарий и ка­тегориальный аппарат своего исследования. Из текста видно, что выделенные им проблемы и структура работы навеяны зарубежной историографией.

 

Василий Зверев:

 

При всей критичности отношения к традиционному обществу, на мой взгляд, нельзя отрицать тех положительных элементов, которые были присущи прошлому: твердых моральных норм поведения, душевной открытости, теплоты родственных чувств, взаимопомощи и взаимоподдержки и др. В связи с этим не могу согласиться с некоторыми наблюдениями Б.Н. Миронова о патриархальной семье. Его замечание о гуманизации внутрисемейных отношений в последней трети XIX - начале XX в. звучит несколько двусмысленно (I, 249). А как следует в данном случае оценивать положение в семье на более ранних этапах истории? Известный негативизм Миронова в этом вопросе не позволяет остановиться и еще на одном важном аспекте -формировании кода передачи информации от поколения к поколению. Житейский опыт, навыки ведения хозяйства, морально-этические нормы поведения, понимание чести, совести, долга не только скрепляли единство традиционного общества, но и обеспечивали преемственность и их воспроизводство в будущем. И главную роль в этом играла близость в семье "старых и малых".

 

Александр Островский:

 

Очевидно, что кроме тех социальных процессов, которым посвящена книга, внутри общества развивались и другие процессы, которые привели к 1917 г. и парализовали прослеженную автором социальную эволюцию. В частности, следует подчеркнуть, что Миронову не удалось доказать, будто "демократизирующееся" российское обще­ство в начале XX в. переживало период относительного благополучия. Едва ли не главным аргументом в пользу этого автор считает увеличение физического роста новобранцев, рассматривая данный показатель как свидетельство здоровья нации. Однако нельзя не учитывать, что а) между ростом человека и его благосостоянием нет прямой связи; б) биологическая эволюция (подчеркиваю, эволюция) не может осуществляться с такой стремительной скоростью, которой ее наделяет автор; в) его утверждение противоречит другим, более многочисленным фактам, в том числе и физическому состоянию новобранцев. С 70-х гг. XIX в. до начала 90-х гг. их браковка на призывных пунктах не только не сократилась, а наоборот, увеличилась с 13 до 20%.

Как же получилось, что эти и другие подобные факты оказались вне поля зрения автора? Миронов почти полностью обошел стороной экономику, хотя должен был принять во внимание действие в пореформенной России так называемых ножниц цен (завышение цен на промышленные товары и занижение на сельскохозяйственные продукты), обеспечивавших относительно быстрое развитие промышленности и сдер­живавших развитие сельского хозяйства. В свое время, проследив динамику хлебных цен, ему же удалось показать, как на протяжении двух столетий постепенно проис­ходило сокращение разрыва российских и международных цен на хлеб, как под влия­нием этого падала доходность внешней торговли и в аграрном секторе российской экономики складывалась ситуация, угрожавшая потрясениями всему российскому об­ществу. Это со всей наглядностью продемонстрировал так называемый аграрный кри­зис 80-х гг. XIX в.

 

Николай Болховитинов:

 

…Создается впечатление, что автор не знаком с тем, что писали о теории границы и"предохранительном клапане" в XX в. Правда, в нашей стране научная критика теории "предохранительного клапана" затруднялась мнением основоположников марк­сизма и, в частности, Ф. Энгельса, который упоминал о "большом предохранительном клапане" в Америке в XIX в. Тем не менее даже в советское время удалось весьма обстоятельно проанализировать механизм действия "предохранительного клапана" и показать, что этот механизм на практике совершенно не соответствовал романти­ческой теории XIX в. Еще 30 лет назад в журнале "Новая и новейшая история" (1970. № 4. С. 23-34; англ. пер.: Зоу1е1 ЗшсНез щ Шзгогу, 1971. Уо1. X. № 1. Р. 45-69) была опубликована моя статья, в которой показано, что на практике "предохранительный клапан" действовал прямо противоположным абстрактной теории образом. Переселе­ние на новые земли шло не во время кризисов, а, наоборот, в периоды подъемов, не тогда, когда положение народных масс было особенно трудным, а в годы наиболь­шего улучшения положения трудящихся (см. графики, опубликованные там же. С. 26,29).

 

Грегори Фриз:

 

Чем дальше мы уходим назад от переписи 1897 г., тем больше подозрений вызы­вают цифры. Массовая неграмотность населения, различные препятствия (особенно финансовые) для сбора точных данных, явная некомпетентность чиновников и их огромная перегруженность административными обязанностями - все эти факторы делали получение объективных и поддающихся проверке статистических сведений фактически невозможным. Особенной осторожности требует работа с динамическими рядами, так как структура данных и их географическая привязка (вследствие многократных перемен в административном делении страны) были подвержены постоянному и существенному изменению. В некоторых случаях, например, в росте преступности или семейных тяжб и вообще в любом резком увеличении каких-то показателей на душу населения, может отражаться либо глубокое социальное измене­ние, либо явный рост численности чиновников, занимавшихся этими проблемами. Не менее важен сам рост формальных административных и судебных учреждений. Например, новая судебная система, возникшая после судебной реформы 1864 г., способствовала развитию народного юридического сознания и, как жаловались современники, начиная с 1880-х гг. вызывала резкое увеличение сутяжничества.

…Короче говоря, важно не только собрать и проверить сырые статистические данные, но и объяснить, почему те или иные учреж­дения собирали именно эти данные и в такой специфической форме и как общест­венное мнение отражалось в собранной статистике?